20
Ср, нояб

История «Пятницы» с прошлого тысячелетия до новейших времён. Продолжение

Статьи С.Олёнкина

Возвращаясь мысленно во времена пятнадцатилетней давности, я всё более осознаю сколь трудные задачи стояли перед нами. Существовало, и сейчас существует множество факторов, отнюдь не способствующих выживанию в Латвии русской студии аутентичного фольклора. Но она жива, и мне порой самому не понятно что заставляет меня упорствовать. Откуда силы, и что за глубинные мотивы движут мною, когда я каждый раз вновь и вновь решаю продолжить.

1. Эмбриогенез.

Кажется впервые я стал обращать внимание на этнографическую песню после истории, произошедшей со мной году в 80-м. Доехав на экскурсионном автобусе до Ленинграда, я попал в больницу с острым приступом аппендицита. Мне сделали операцию, и утром я проснулся в палате в компании двоих молодых людей примерно моего возраста. Один из них, увидев, что я открыл глаза, нетерпеливо произнёс: «Ну, наконец-то! Как самочувствие? Можно включить радиоприёмник?» Получив согласие, он повернул ручку, и комната наполнилась голосами, звучание которых, как иногда мне кажется, я слышу до сих пор. Под остаточным действием наркоза, или операционного стресса, восприятие моё было обострено, и возможно именно это стало причиной столь сильного впечатления.

Через 14 лет после события я так описывал свои воспоминания в статье, опубликованной в газете «Диена»[1]: «Однажды я «услышал» этнографическое пение, вдруг открыл его для себя, почувствовал, что оно несёт в себе смысл, выходящий за пределы обыденного. Это было одной из тех случайностей – зазвучала песня в момент, когда я был способен её воспринять. Грёза, яркий образ, которым это сопровождалось, запал мне в память, и до сих пор, по прошествии многих лет, я могу воспроизвести его в мельчайших подробностях. Виделся мне деревенский дом с печью, бревенчатыми стенами, простой крестьянской утварью, но звучание голосов рождало всё это, одновременно открывая какой-то глубинный и очень важный смысл. Видение было конкретным – я мог созерцать щели между досками двери, фактуру дерева, потёртости в местах, где до него чаще касалась рука. Я видел, как горит огонь в печи и пожилая крестьянка ставит в устье чугун. Я любовался её неторопливыми уверенными движениями. Но за этими конкретностями ясно виделись другие планы. Я чувствовал надёжность этого дома, рождалось ощущение необыкновенного спокойствия, уверенности и полноты. Дом сам по себе хрупок. Он может сгореть или разрушиться от времени. Надёжным его делает способность человека накапливать нечто, трудно определимое одним словом. Это нечто является и любовью, и верностью, и совестью, и знанием, и чем-то ещё многим, и всё это, наверное, должно объединяться общим смыслом слова «культура». .... Когда песня закончилась, и я вернулся в свою действительность, у меня осталось ощущение нити, связывающей с певшими её крестьянками. ...»

Летом 1986 года с двумя студентами Мухинского училища, художниками по металлу, я проплыл на плоту по севернорусской реке Сухоне от посёлка Нюксеница до Великого Устюга. На Сухоне я впервые живьём услышал крестьянское пение. До этого мне, как и большинству городских жителей, казалось невозможным, чтобы в деревнях остались ещё люди, умеющие так петь. Ну разве что в таком «медвежьем углу», как Присухонье! В Нюксенице, в сельмаге, я купил сборник «Песни средней Сухоны»[2], и прямо на плоту стал разбирать ноты с помощью деревянной блок-флейты, входившей в джентельменский набор любого уважающего себя «свободного художника» того времени. Более всего меня поразило насколько точно напевы передавали облик края, медленно плывущего мимо нашего двухъярусного бревенчатого плота, зависшего по-середине фарватера. Конечно, мы останавливались, чтобы глубже окунуться в жизнь этого края, и многое осталось в памяти на долгие годы. По берегам встречались традиционные сёла, стоящие здесь Бог знает с каких времён, и леспромхозовские посёлки, построенные относительно недавно. Их разительные отличия бросались в глаза сразу, стоило лишь направить плот к берегу.

В сёлах большие красивые, иногда двухэтажные избы, украшенные деревянной резьбой, часто с крыльцом, как в сказочном тереме. Дороги обнаруживают признаки ухода. На случай распутицы, вдоль улицы - деревянные тротуары, по которым жители ходят в домашних тапочках. Первая попавшаяся на улице старушка сразу обратит на вас внимание, и ужаснётся длинному пути, который вам пришлось преодолеть, пожалеет, и тот час по-матерински озаботится вашим обедом. Однажды мы зашли к девяностодвухлетней бабушке, одиноко жившей в большом двухэтажном срубе. Сразу бросились в глаза свежепобелённая печь, чистая скатерть на столе и полотенца на иконах, и, что больше всего поражало, белый выскобленный пол. У бабушки не было родственников, - за домом ухаживала она сама. Постучавшись, и не получив ответа, мы отворили дверь в комнату и увидели хозяйку, сидевшую к нам спиной, и явно не слышащую прихода гостей. Я бывал раньше в таких ситуациях, и знал как пугаются пожилые люди неожиданного оклика. Но она спокойно повернула голову и взглянула на нас со светлой улыбкой. Улыбка вовсе не исчезла от вида трёх незнакомых парней, в ней появилась нотка удивления, не беспокойства или страха, а естественного удивления. Это так противоречило моему городскому опыту, что заставляло задуматься.

На второй день плавания мы в сумерках не справились с управлением, выскочили на перекат, и слёту сели на камни метрах в пятидесяти от берега. Быстро стемнело и избы на берегу стали едва различимы. Вода под брёвнами плота угрожающе ревела. Пришлось отказаться от попыток перебраться на берег вброд – течение было столь сильным, что сбивало с ног. К тому же было страшно, что вода вдруг поднимется и унесёт плот с палаткой и вещами. Мы решили «выставить караулы» и ночевать на реке. Ночь выдалась неспокойная, и, когда утром, сильно помятые, мы высунулись из своей палатки, то увидели большой катер, стоящий возле причала в сотне метров от нас, и людей, глядящих на наш плот с удивлением. Днём лезть в воду было не так страшно, и вскоре мы были у катера, на корме которого, как последняя наша надежда, лежал длинный трос. Но капитан достал лоцию, показал нам рельеф дна, и надежда наша начала гаснуть. Судя по карте, подъехать к плоту на длину троса не было никакой возможности. Мухинцы были пермяками, провели детство на Каме, и с речной стихией были «на ты». Один из них разделся, и, меняя направление, несколько раз прошёл от катера до каменной ловушки, в которой нам довелось провести ночь. Везде по пути были камни и опасность для катера определённо существовала. Хотя были чистые места, но попасть в них при таком течении было не так просто. Мы совсем приуныли – на третий день плавания лишиться плота, с таким трудом и тщанием построенного, было грустно. Глядя на нас, капитан неожиданно махнул рукой и воскликнул: «Бог с вами, ребята, жалко мне вас. Я рискну, но если утоплю катер – мне за него всю жизнь потом не расплатиться». Подъехав к плоту поближе, капитан бросил якорь, и вскоре между катером и плотом зазвенела тетива троса. Увы, выступ одного из камней не давал плоту соскользнуть, и катеру необходимо было приблизиться к берегу ещё на пару десятков метров. Чуть не скребя дном по камням, капитан медленно двинул катер к берегу, снял плот с каменной западни и пришвартовал его к причалу. К нашей великой радости, мы получили свой плот, и катер остался целым и невредимым.

Случилось это в андроповские времена, в самый разгар борьбы с алкоголизмом. За несколько дней до события, в нескольких десятках километров от нашего злополучного переката, в городе Тотьме было объявлено, что в магазин завезут водку. Люди, простоявшие в очереди всю ночь, к утру смели милицейский кордон и чуть не разнесли магазин, затоптав насмерть нерасторопного пенсионера. Заранее учтя обстоятельства, мы предусмотрительно взяли с собой несколько бутылок из Питера, и, конечно же, две из них решили подарить капитану. Каково же было наше удивление, когда он наотрез отказался их взять. «Если вы не пьёте, эти бутылки вам всё равно пригодятся», - уговаривали мы его. «Нет, ребята. У нас такой закон на реке: сегодня я вас выручил, завтра я сам, может быть, попаду в беду, и тогда вы мне поможете. И водка тут не при чём».

Закон реки действовал и на суше. На протяжении всего пути мы сталкивались с его проявлениями, и это первое, что вспоминается мне в связи с поездкой. Я ехал на Сухону услышать песни, услышал их, но при этом столкнулся с чем-то, что произвело на меня впечатление пожалуй более сильное, нежели проникновенное звучание древних напевов. Люди здесь совсем по-другому относились друг к другу, и, уходя в деревню на целый день, мы оставляли плот со всем скарбом на реке, не опасаясь вернуться к пустому месту. Мы ходили в сёла покупать молоко, но нам наотрез отказывались его продать, и целыми подойниками отдавали даром, объясняя это трудностями нашего пути, удалённостью от родных мест и связанными с этим неудобствами. Мы беседовали с сухонскими крестьянами, и от разговоров всегда оставалось ощущение, что удалось побывать в стране детства, посидеть возле топящейся печки родного дома и послушать рассказы собственной бабушки. Под конец поездки я обнаружил, что стал доверять людям, и в городе долго испытывал чувство неловкости, затрудняясь сохранять в себе это доверие и далее. Я обнаружил, что отличаюсь от жителей глухих присухонских сёл, и жизнь в большом городе является источником этих отличий. Я открыл для себя несходство двух культур, носителем одной из которых являлся, не вполне отдавая себе отчёта в её сути, впервые понял что значит осознать себя, столкнувшись с жизнью, идущей по другим законам. Впервые во время этой поездки мне удалось понять, что для их культуры глубина и искренность отношений между людьми является приоритетом, отодвигающим на второй план многое из того, что является важным для нас.

В леспромхозовских сёлах всё было прямой противоположностью. Грязные разъезженные дороги, вдоль которых длинные, плохо срубленные, безликие бараки на две, а то и три семьи каждый. Из дверей одного барака нас чуть было не облили помоями, да ещё и обругали за то, что «шляемся где ни попадя». Впрочем, в таком посёлке встречный скорее всего не обратит на вас никакого внимания, разве что выпил, и хочет поговорить.

Вторым, не менее сильным, но, в отличие от первого, страшным впечатлением от поездки, были свидетельства умирания традиционного села. Мы сталкивались с ними повсеместно, но первая встреча осталась в памяти ярче других.Через несколько дней после благополучного освобождения, на исходе дня мы подплыли к живописному селу, расположившемуся на высоком крутом берегу. Солнце садилось, и песчаный обрыв, а также фасады домов с палисадами, балконами, наличниками, полотенцами, и прочими убранствами, которыми так богата деревянная архитектура северного села, был залит глубоким пурпуром. На краю обрыва виднелся высоченный металлический крест с декором и табличкой, предполагавшей наличие надписи. Каким-то особым спокойствием и величием веяло от этого пейзажа, и, проплыв несколько сот метров за село, мы остановились на ночлег в небольшой речной бухточке. Устав с дороги, мы решили отложить поход в люди до утра, наловили рыбы, поужинали ухой, и, напялив на себя всю имевшуюся одежду, забрались в спальники.

Утром я проснулся от невыносимого холода, единственным спасением от которого было купание в ледяной реке. Проделав эту спартанскую процедуру, я взял фотоаппарат, большую банку для молока, и отправился на разведку. Уже на подходе стало заметно неладное: вдалеке виднелись крепкие, ухоженные срубы с цветниками, огородами, выкошенными лужайками, деревянными тротуарами, но во всём этом чего-то не хватало. Чего именно, трудно было понять, но в душе рождалось тяжёлое предчувствие. В окнах не было света, что можно было объяснить ранним часом, обычной крестьянской бережливостью, да и причина тревоги была явно в другом. Вдруг гулкий стонущий звук разнёсся по реке, и вдалеке протяжно отозвалось эхо. К тому времени я уже знал, - так падают сосны с обрыва, размытого речной волной. И вдруг стало ясно: село охвачено странной тишиной. Не слышно собачьего лая, мычания коров, скрипа открываемых ворот, других звуков, составляющих обычную звуковую «ауру» живого человеческого пристанища. Вспомнилась загадка: «стоит село .... петухи не поют, люди не встают». Подойдя к крайним избам, я убедился, что они действительно в полном порядке: занавески за оконными стёклами, поленицы дров, заготовленных на зиму, всё это намекало на то, что село обитаемо. Создавалось впечатление, что хозяева отлучились ненадолго, повесив на двери замки, но мёртвая тишина не нарушалась ни единым звуком, и трудно было объяснить, почему так молчаливы «братья наши меньшие», без участия которых немыслима жизнь крестьянского хозяйства. Чем дальше я продвигался по пустынной улице, тем большая тоска овладевала мною. Казалось, что я схожу с ума. Чего только не мелькало в голове: «зона», «сталкер», радиация, эпидемия ... Село было большое – домов пятьдесят, и его опустошённости трудно было найти рациональное объяснение.

Вернувшись к плоту, я разбудил друзей, и мы вместе отправились решать эту трагическую загадку. Пробродив с пол-часа по пустынным улицам, мы увидели вдалеке старушку, медленно движущуюся в нашу сторону. Одинокая фигура выглядела как привидение, и в первый момент я поймал себя на мысли, что в глубине души испытываю необъяснимый страх. Бабушка, тем не менее, приблизилась, с удивлением на нас поглядывая. Она оказалось вполне живой, и вскоре из её уст мы узнали печальную историю села Дмитриевского.

Всё было до обидного просто. Районное начальство по приказу из центра, в рамках политики «укрупнения», приказало жителям села переехать на «центральную усадьбу» - населённый пункт, в который свозили жителей мелких окрестных деревень. Дмитриевцы на общем собрании решили приказу не подчиниться, и во что бы то ни стало не покидать родных мест. Дедовские дома справленные, ухоженные, «гордые» своей столетней историей, густо заселённые образами и видениями «давно прошедших», но незабвенных дней, были явно милее им, нежели благоустроенные, но чужие и безликие бараки «центра». «Вы посмотрите на эту красоту», - говорила бабушка, поводя рукой вокруг, - «Ну как можно отсюда уехать добровольно. Сначала закрыли магазин, - это мы пережили – закупали в «центре» на месяц. Затем закрыли школу – тут уж пришлось труднее, зимой по темноте через лес семь километров не очень-то поездишь. Да и дорогу иной раз так заметёт, что ни с места. В конце концов отключили электричество. Живали раньше и без света, но теперь уж поотвыкли, и хочешь, не хочешь, пришлось перебраться. Как подумаю, что уж не жить больше в своём селе, плакать хочется. И село ведь знаменитое – Хабаров, великий путешественник здесь родился», - бабушка указала рукой на крест, возвышавшийся на обрыве, - «Мы даже в Москву писали, чтобы памятник ему поставили, куда там. Мужики сами скинулись, и как смогли смастерили».

Ближе к концу путешествия нам пришлось стать свидетелями смерти ещё одного села, на этот раз оставленного жителями много лет назад. На карте-лоции, подаренной какой-то доброй душой на одной из стоянок, был обозначен населённый пункт под названием Брызгалово, возле него перекат - Брызгач. Мы узнали его издалека: вода у поворота со странным искрящимся налётом, виднеющимся сквозь туман – для ясного дня явление неожиданное. Ближе оказалось, что поверхность реки сплошь покрыта брызгами, создаваемыми прорывающейся сквозь камни водой. Тут и там возникали и исчезали маленькие радуги. Зрелище было столь завораживающим, что, не смотря на быстрое течение, мы не поленились причалить. Пологая часть берега шире, чем обычно, - лишь метрах в ста от воды начинается высокий обрыв, к самому краю которого на вершине вплотную подступает густой лес. Видно было, что берег сильно страдает от паводков – внизу упавшие деревья. Зато на пологой части среди валунов, поросших голубыми и оранжевыми мхами, невиданное разноцветье и разнотравье. Даже удивительно, сколько растительности порождают эти луга, сколько силы и цвета вкладывает в них земля, так редко и недолго балуемая теплом скупого северного солнца. Обнаружив за кустами дорогу, ведущую вверх, мы пошли по ней и вскоре остановились, поражённые открывшейся картиной. Длинный ряд могучих срубов расположился вдоль просеки, намекающей на то, что когда-то здесь была деревенская улица. Везде следы тяжёлой неравной борьбы. Творения человеческие, брошенные творцом, обречённые в одиночку сопротивляться натиску безжалостной природы, умирали, изо всех сил стараясь не потерять былого достоинства. Крыша ближайшего дома вместе с перекрытиями второго этажа рухнули, и в открывшееся пространство высунулся уже ствол дерева, ветви которого маячили в пустых оконных проёмах. Остальные срубы держались, но стихии давно хозяйничали в комнатах, и на всём лежала печать тлена. Удивительно, в печах стояли чугуны, а на полках посуда, и почти в каждом доме ткацкий стан, кое-где даже заправленный, как-будто хозяйка ушла с надеждой вернуться, чтобы закончить начатое полотно.

На лужайке из травы виднелся обелиск со звёздочкой на верхушке, как на могиле красноармейца. Продравшись сквозь густые заросли поближе к обелиску, мы разглядели надпись: «Родина моя! Любил ли кто тебя как я!» - в память о последней встрече жителей села». И дата. Мы опоздали на эту встречу ровно на пять лет.

Конечно, не только эта поездка определила мою судьбу, были тайные силы, направлявшие мой разум задолго до того, как я отправился в вышеупомянутое путешествие. Бабушка моя по материнской линии была из крестьян, родилась в Латгалии, имела там много родственников, у которых и гостила подолгу, как это и полагается у людей порядочных. По крайней мере на трёх латгальских хуторах провёл я летнюю часть своего детства, и в каждом из этих мест черпал всего того, что может почерпнуть городской ребёнок, окунувшись в глухую, порой, без преувеличения, архаичную жизнь хуторов латгальской «глубинки». Это было бы непозволительной роскошью вдаваться здесь в подробные воспоминания о днях детства. Упомяну лишь некоторые моменты, оставившие во мне наиболее сильные печатления. Как это и должно случиться, первыми вспоминаются люди, населявшие те заповедные места.

Дед Иосиф был лошадник, держал племенных жеребцов, за что даже в самые суровые времена борьбы с частной собственностью, ему позволялось не соблюдать ограничений на содержание скота. У него всегда было две-три коровы, несколько лошадей, свиньи, овцы и пр. Двор был полон живности, которая содержалась в идеальном порядке. Между тем это не мешало деду исправно работать на колхозном сенокосе, держать в порядке большой сад, в котором росло до десятка сортов яблок, груш, слив и прочих ягод. На его дворе и под его присмотром, в большом сарае работала колхозная веялка – громоздкое металлическое сооружение, вызывавшее у меня непереносимый ужас, стоило ей лишь начать работать.

Однажды я углубился в дедов хлев, и, отворив тяжёлую потайную дверь, был поражён резким запахом, ударившим в ноздри. Тучи мух, роившихся в помещении казалось бросятся на меня со зловещим воем. Захлопнув дверь, я поспешил ретироваться. Я рассказал бабушке о своём открытии, но она лишь отшутилась. Вскоре окольными путями я узнал, что дед ещё и первоклассный винокур. В более поздние времена мне приходилось слышать от его односельчан легендарные рассказы о том, что Иосиф никогда не отправлялся на покос без большой бутыли «живительной влаги», которую всегда вешал на сучок ближайшего дерева. Однажды кто-то из соседей, незаметно подкравшись, утащил сосуд, чем поверг хозяина в суеверный ужас. В моих детских воспоминаниях сохранились смешные, а порой неприятные истории с подгулявшими соседями, но образ деда Иосифа, между тем, носит черты набожности и суровой сосредоточенности.

На хуторе не было света, дед так и не провёл его до самой своей смерти, и, как мне теперь представляется, по соображениям мировоззренческого характера. По вечерам зажигали керосиновые лампы, которые имели обыкновение внезапно гаснуть и вспыхивать, издавая при этом непривычные звуки, дававшие пищу моему буйному воображению. Дед служил старостой в Каплавской православной церкви, часто молился, и больше всего запомнился мне во время ежедневного совместного ужина, когда, пригласив всех за стол, он читал «Отче наш...», крестился, после чего наливал стакан, выпивал его и приступал к трапезе.

Ещё одно воспоминание часто посещает меня. Нам не раз приходилось ездить в Двинск, и Иосиф возил нас туда на лошади. Путь лежал через высокий холм, на вершине которого находился небольшой посёлок, названия которого я не помню. Преодолев тяжёлый подъём, дед останавливал лошадь, давая ей отдохнуть, снимал шапку, и подолгу смотрел на открывающийся с холма вид: синеющие вдалеке леса, реку, вьющуюся между плоскогорий, покрытых посевами, живописные хутора, выглядывающие тут и там из-за аккуратных островков древесной растительности. Крестьянам этих мест чужда сентиментальность, и о чём он думал тогда, Бог знает.

Рассказывают, когда Иосиф умер, его жена, сутки не вставая с колен, молилась в церкви за упокоение его души.

Я узнал о его смерти спустя время, (бабушки моей к тому времени в живых уже не было, и связи с родственниками оборвались), и, будучи уже лет двадцати пяти от роду, решил навестить знакомые места. Хутор к тому моменту был продан, но новые хозяева, узнав о моём происхождении, приняли меня на редкость радушно. «Приезжай и живи сколько хочешь, - говорили они, - а в саду, что ни найдёшь, всё твоё». Пару раз я воспользовался приглашением гостеприимной семьи, и даже принял участие в толоке по посадке картофеля, и каком-то празднике. Затем, после многолетнего перерыва, я решил съездить туда вновь. Доехав на ночном поезде до Краславы, я с утра гулял по городу, фотографируя, и пытаясь писать акварели. Уже за полдень переправился паромом на тот берег, опоздал-таки на последний автобус, и пошёл пешком двенадцать километров, неся тяжёлый этюдник на голове вместо зонтика. Подойдя уже в сумерках к знакомому повороту в лес, я пожалел, что не остался на ночлег в краславской гостинице, так заныло у меня на сердце. Дом встретил меня тишиной и теменью: не лаяла собака, луг перед хлевом не был выкошен, а затем и двор открылся передо мной

(глава не закончена)

2. Муки рождения.

(глава в стадии разработки).

3. «Клюква», кто ты?

(глава в стадии разработки)

4. Воронья улица.

Моя жизнь не краденая. В редкие и желанные минуты одиночества я часто «открываю дверь» и вхожу в тот мир, который, так уж получилось, сам создал когда-то по заслугам своим и способностям. Время навело там свои порядки: казавшееся важным, ушло в небытие, лишь улыбку вызывает то, что раньше приводило в ужас, и напротив, детали ранее не заметные, вдруг обнаружили свою первостепенную значимость.

Сколько прошло их за эти годы, и какими разными они были. Конечно, зачастую они знать не знали о правилах приличия: «Маша, ты почему не здороваешься?», - изумление на детском личике, - «Так я же на ваши занятия больше не хожу». Иногда они били друг дружку смертным боем, а их язык.... О, их язык! Отчаявшись за годы занятий вытянуть слово у какой-нибудь прелестной Николь, я вдруг останавливался поражённый, случайно услышав сквозь тонкую перегородку связную, образную и во многих отношениях «богатую» её речь. «Прав ли я, находясь здесь?», - думалось мне тогда, - «Тут своя традиция, - подворотенная, причердачная, заугольная. Традиция «Вороньей Улицы» - очень древняя. Она сильнее других, и в плане выживаемости в моих услугах не нуждается».

Случались и другие беды. Впрочем, беды ли это были? Может быть малые испытания, без которых невозможно движение вперёд? Например, мне грешному хотелось чистоты и комфорта. «Провидение же грубо предлагало ..» невинных младенцев, которые самым вероломным образом лишали прав на эту роскошь. Приходишь в класс и мучаешься сомнениями, то ли отправить группу мыть руки и лечить цыпки, то ли вместо урока заняться стиркой их одежды, ибо находиться с ними в одном помещении затруднительно. А иногда и вовсе с ужасом обнаруживаешь у себя болесть, от которой, слава Богу, какой-то добрый дохтур недавно придумал волшебное средство, и для излечения вовсе не обязательно лишаться причёски.

Но, в конце концов, человек ко всему привыкает. Во всём остальном это были ангелочки во плоти. О столь восприимчивых, энергичных и благодарных учениках я не мог и мечтать. Да что там учениках! Я вскоре с изумлением обнаружил, что детки мои способны не только точно воспроизвести требуемое, но и значительно усовершенствовать озвученный мною образец. У них у самих можно было многому научиться. Существа эти, не знающие что такое раздумье, сомнение и забота, не мучимые угрызениями совести и прочими бесполезными пустяками, так портящими наши жизни, находились в состоянии той почти первобытной гармонии, в которой только и возможно подлинное мусическое творчество. Их здоровые, не тронутые ещё вредными привычками лёгкие, без труда справлялись с любыми нагрузками, немыслимыми для взрослого человека, ну разве что он прошёл специальную подготовку. Голоса их были так легки, гортани так свободны от зажимов и напряжений, так мягки и податливы, что с лёгкостью принимали форму, необходимую именно для того звука, который требовался. А приёмы деревенской певческой традиции в их устах с убедительностью проявляли своё первозданное естество.

Вскоре я заметил, однако, что идёт «естественный отбор», и дети, наименее тронутые «вредным» влиянием родительской заботы, постепенно выдавливают тех, кому в этом плане «не повезло». Это вызывало беспокойство, я пытался бороться, тратил силы, и, как оказалось, напрасно. Объяснения и уговоры не помогали, ход событий обнаруживал свою логику, в те времена мне не ведомую.

Однажды мне пришло в голову сыграть со старшими спектакль. Совместно выбрали Красную Шапочку. Единственным условием было – не играть по школьной привычке «на зрителя», а поступать так, как будто это не спектакль, а реальная жизнь.[3] Когда удалось преодолеть рефлекс чтения с табуретки, начались события, которые потрясли меня до глубины души. Именно тогда я впервые почувствовал весь драматизм ситуации.

«Доченька, возьми пирожки и отнеси их бабушке», - говорит девочка, играющая мать, и, не получив ответа, впадает в ярость и, схватив табуретку, замахивается на своё «дитя». Не дожидаясь продолжения, я прошу их остановиться, и спрашиваю: «Разве твоя мама может так поступить?», - и в ответ слышу рассказ о том, как в раннем детстве, оставшись дома одна, она пыталась добраться до букета цветов на столе, и случайно разбила хрустальную вазу. Обнаружив случившееся, подгулявшая мать в гневе ударила дочку по голове табуреткой.

Варианты игры в дочки-матери этим конечно не исчерпались, и всем пришлось узнать друг о дружке много нового, но момент истины наступил тогда, когда дело дошло до отношений Красной Шапочки и Волка. Вот тут-то и началось! На третьей фразе у меня перехватило дыхание, и я судорожно пытался совладать с голосом, чтобы прервать поток их словоизвержений. Поражала глубочайшая искренность. Я просил делать всё так, как в реальной жизни, и они самозабвенно отдались стихии родного предместья. Мне не хочется описывать смысла произносимого – всем понятно о чём говорят Волк и Красная Шапочка, если оба родились на «Вороньей Улице». Бессмысленно повторять их слова, - содержание дублировалось сразу на нескольких языках. Мимика, поза, жест, интонация и тембр голоса – всё работало на одну единственную задачу: передо мной совершалась мистерия воспроизводства их культуры. Не они играли Красную Шапочку, играла сущность, единовластно вершащая их личную историю. Именно она была их подлинным лицом, их натурой, их судьбой и счастьем. В глубинных слоях памяти она властвовала на правах архетипа, в лоне которого и творилась их жизнь.

С тех пор я больше не играл с ними психодрамы, хотя они и просились. Сразу после спектакля, из группы ушла очередная участница, жившая в тепличных условиях благополучной семьи. Она смертельно испугалась мира, в окружении которого жила, которого досель не разглядела, и с которым столкнулась внезапно, играя в детской пьесе про Красную Шапочку и Серого Волка.

Случившееся не оставляло иллюзий относительно их будущего. «Воронья Улица» забирала их по-одному, или группами, но всегда стремительно и неожиданно. Они не в состоянии были оценить того, чем владели, и принимали единственно возможное для себя решение. Лукавство ещё не поселилось в их душах, - они не могли нарушить фатальной логики своей жизни, будучи честными и преданными «воронятами».

***

События, однако, шли своим чередом. Одно поколение сменялось другим, и детишки, не ведающие того, что ждёт их через год, а то и день, научились (страшно представить) перенимать традицию устным путём. Конечно же, уход старших тормозил развитие. Бывало и так, что к запоздалому приходу новеньких оказывалось, что передавать было уже и нечего, и всё надо было начинать сначала. Опасность в любой момент потерять то, на создание чего ушли годы, придаёт жизни особый вкус. Ведя занятия, я научился входить в необычное состояние, в котором отчётливо видел, как сгусток образов зачинается в звуке, а последний вдруг обнаруживает пластическую природу. Я лепил «диаграммы» мышечных усилий, пытаясь исправлять «ошибки», успевшие накопиться в детских голосах, придавая им необходимую форму. Ничего не рождается из ничего - приходится опасно открываться в эти минуты, но любая удача сопровождается ни с чем не сравнимой радостью, почти счастьем, хотя и кончается изнеможением.

5. Среда.

(глава в стадии разработки)

6. Подростки.

(глава в стадии разработки)

7. Кража.

(глава в стадии разработки)

И другие.


[1]

[2]

[3] Методика групповой психотерапии, носящая название Психодрамы, была разработана известным психологом Я.Л.Морено. Один из основных приёмов, обмен ролями, Морено подсмотрел в итальянском народном святочном театре.

Find Us On FaceBook - Image

Яндекс.Метрика